Work Text:
Запах «Импалы» был константой: смесь старой кожи, бензина, пыли и оружия. Для Дина это был запах дома. Сейчас, когда Сэм дремал на пассажирском сиденье, положив голову на стекло, этот запах смешался с ароматом его шампуня. Дин вёл машину одной рукой, взгляд мельком скользил по профилю брата. Сэм вырос, вымахал, но в расслабленном сне уголки губ опускались вниз, как у того самого малыша, которого Дин укачивал на руках в дешёвых мотелях.
Тот мотель в Небраске запомнился грязными шторами, пропахшими плесенью, и инструкцией отца, брошенной через плечо: «Пригляди за ним, Дин». С четырёх лет мир Дина Винчестера сузился до двух координат: отец, который уходил, и Сэмми, который оставался. Джон не оставлял инструкций — только взгляд, тяжёлый, как приклад ружья. «Присматривай за братом».
Кастрюля с водой на грелке для бутылочки, памперсы, которые вечно были не по размеру, и крошечная, хватающая за палец рука Сэмми. Джон научил Дина разбирать и собирать «Кольт» с завязанными глазами, но не научил, как успокоить истерику от колик. Дин учился сам. Методом проб, ошибок и бесконечного терпения.
Сэм не помнил, чтобы было иначе. Его вселенная имела форму: спереди — сиденье пассажира, где сидел папа, сбоку — окно с мелькающими огнями, а сзади, всегда сзади, — Дин. Его голос. Его руки, поправляющие одеяло. Его запах — бензин, кожа и что-то просто Диново.
***
1990 год. Айова.
Одиночество в детстве Сэма не было тихим и пустым. Оно было шумным: гул «Импалы» на шоссе, крики пьяных соседей за стеной мотеля, приглушённые споры отца и Дина за дверью, когда они думали, что он спит. Но внутри него самого была тишина. Глухая, густая, как вата.
Дину было тринадцать, и он был целым миром. Миром, который пах бензином и жареной картошкой, который умел метко плевать вишнёвые косточки в урну и знал, как перемотать кассету «Best of Led Zeppelin» карандашом. Дин смеялся громко, дрался жестоко, а его спина в слишком большой для него фланелевой рубашке казалась Сэму самой надёжной стеной. Но у этой стены были свои дела. Дин уезжал с отцом на «лёгкие» вылазки, оставляя Сэма с ворчливой смотрительницей кемпинга или в библиотеке с условием «не шевелиться». Дин мог часами возиться с двигателем, полностью уходя в мир железных частей и матерных ругательств, услышанных от отца. Иногда Дин просто сидел на крыше «Импалы», глядя вдаль, и его лицо становилось чужим, взрослым и закрытым. Сэм чувствовал: в эти минуты его брат где-то далеко. В месте, куда ему, маленькому, хода нет.
Сэм был другим. Он замечал слишком много: как паутина в углу трепетала от сквозняка, как грустила глазами библиотекарша, как странно пахнет воздух перед грозой. Он чувствовал напряжение между отцом и Дином, как натянутую струну, и оно отзывалось болью у него в животе. Он хотел не просто быть рядом. Он хотел, чтобы кто-то увидел это — его тихую, пугающую вселенную наблюдений и страхов. Но Джон видел в нём солдата, которого нужно тренировать. Дин видел брата, которого нужно накормить и защитить. Никто не видел просто Сэма.
И тогда пришёл Он. Салли.
Салли появлялся в сумерках, когда Дин уходил в магазин за едой, а отец ещё не вернулся. Он сидел на подоконнике, его силуэт казался мягким, нерезким, будто сотканным из самого сумрака.
— Мне тоже одиноко, — говорил он, и его голос был похож на шелест страниц. — Тебя никто не понимает. Они любят тебя, но они не видят. Я вижу. Ты особенный. Не такой, как они.
Он не был весёлым проказником. Он был тихим, внимательным. Он слушал Сэма часами. Про странные сны с огнём на потолке. Про страх темноты в новых мотелях. Про то, как больно, когда Дин, пытаясь научить его драться, случайно попадал слишком сильно. Салли кивал. Он понимал.
— Они сильные, — говорил он об Дине и Джоне. — Они выживают. Но чтобы выжить, они должны быть жёсткими. Они не могут позволить себе чувствовать то, что чувствуешь ты. Это не их вина. Это твоя ноша.
Сэм начал зависеть от этих бесед. Они были его тайной, его убежищем. В мире постоянных переездов и уроков о том, как убивать, Салли был единственной постоянной вещью, которая принадлежала только ему. Он не требовал быть сильным. Он принимал его слабость как данность.
Однажды, когда Дину было уже пятнадцать, а Сэму одиннадцать, всё изменилось. Джон уехал надолго. Дин, вернувшись из школы (в которую они ходили уже третью неделю подряд, что было редкостью), нашёл Сэма в углу комнаты. Тот что-то шептал в пустой угол.
— С кем разговариваешь? — спросил Дин, скидывая рюкзак.
— С другом, — просто сказал Сэм.
Дин замер. Он посмотрел на испуганные, слишком взрослые глаза брата, на его плечи, вжатые в стену. И в Дине что-то щёлкнуло. Не страх перед сверхъестественным — с ним он был на «ты». А осознание совсем другой, человеческой опасности. Одиночество Сэма стало настолько гнетущим, что материализовалось. Оно стало паразитом, питающимся его тоской.
Дин не стал смеяться. Не стал говорить «друзей не существует». Он подошёл, сел на корточки перед Сэмом, взял его за руки. Руки Сэма были ледяными.
— Слушай меня, Сэмми, — сказал Дин, и его голос был непривычно тихим, почти как у того Салли из угла. — Его здесь нет. Понимаешь? Ты здесь один. Со мной.
— Но он говорит, что понимает меня! — выдохнул Сэм, и в его глазах стояли слёзы.
— Я понимаю тебя, — сказал Дин, и это была не совсем правда, но это была единственно нужная в тот момент правда. — Может, я не всегда говорю об этом. Может, я тупой и вечно занят. Но я здесь. И всё, что у тебя есть, — это я. Только я. Не какой-то голос в голове.
Он не отпускал руки Сэма. Он смотрел прямо на него, его взгляд был якорем, жёстким и настоящим. В нём не было мягкости воображаемого Салли. В нём была суровая, бескомпромиссная реальность.
— Он не придёт больше, — твёрдо сказал Дин, глядя не на Сэма, а в тот самый пустой угол, и в его голосе прозвучала недетская угроза. — Потому что ты не один. У тебя есть я.
И в ту ночь он не ушёл. Он уложил Сэма спать и лёг рядом, не читая комиксов, не чистя оружия. Он просто лёг и положил руку на его лоб, как когда-то делала их мама, как он сам делал, когда Сэм был совсем младенцем.
— Спи, — сказал он. — Я на посту.
Воображаемый друг больше не приходил. Его место не осталось пустым. Его медленно, день за днём, занял Дин. Но не тот Дин, который возился с машиной или дрался за школой. А другой. Тот, кто дежурил ночами. Тот, чьё плечо становилось подушкой в долгой дороге. Тот, чей голос, жёсткий и неуклюжий, был единственной правдой в мире лжи и страхов.
Образ матери, Мэри, был для Сэма размытой фотографией, сказкой, которую иногда, в редкие минуты, рассказывал отец. Это была красивая, далёкая и мёртвая абстракция. А Дин был живой. Он был здесь. Он кормил, лечил, защищал, утешал. Он был и братом, и отцом, и… да.
Однажды, переболев жутким гриппом, когда Дин пять дней не отходил от его кровати, меняя мокрые полотенца на лбу и уговаривая попить воды, Сэм в полубреду обжёг Дина своим лихорадочным дыханием:
— Мам… не уходи.
Дин вздрогнул, но не поправил его. Он просто поправил одеяло.
— Никуда я не денусь, — пробормотал он. — Спи уже, недоделанный.
И для Сэма в этом не было ничего странного. Мама — это не обязательно женщина на фотографии. Мама — это тот, кто не оставляет. Кто всегда возвращается. Кто видит тебя не только солдатом или обузой, но и просто ребёнком, пусть даже он сам ещё почти ребёнок. Друг предлагал иллюзию понимания. Дин предлагал что-то более ценное и страшное: суровую, неуклюжую, но абсолютную принадлежность. И Сэм выбрал его. Он навсегда выбрал эту скалу, свой якорь, свою путеводную звезду и свою самую глубокую рану — своего брата.
Свою маму.
***
1989 год. Оклахома.
Дин помнил запах. Запах прокисшего молока, дешёвого табака и пыли, въевшейся в потрёпанный ковёр мотеля «Sands». Ему было шесть. Сэмми, на трясущихся ножках, держался за край журнального столика и плакал. Не истерично, а тихо, жалобно, как будто уже знал, что кричать бесполезно.
Джон уехал на три дня. Оставил две пачки сублимированной лапши, бутылку молока, тридцать долларов наличными и «Кольт» под матрасом — «на всякий случай». Последние слова: «Ты главный, Дин».
План на три дня был прост: накормить, переодеть, не дать плакать, чтобы не привлёк внимания. Дин стоял у плиты, подставляя под консервную банку с супом стопку книг, потому что не дотягивался. Грел молоко на водяной бане, как показывал отец, пробовал на сгибе локтя, как видел по телевизору. Сэм давился, кашлял, молоко текло по его подбородку. Дин вытирал его краем своей футболки. Ночью Сэм хныкал. Дин таскал его на руках по комнате, качал, как огромную тряпичную куклу, напевая обрывок песни, которую, казалось, пела мама. Он сам едва держался на ногах от усталости. Иногда они засыпали вместе на полу, обнявшись, под треск неисправного кондиционера.
Он делал всё, что мог. Но «всё, что мог» — это была пародия. Он не мог объяснить Сэму, почему папы нет. Не мог утешить рассказами о будущем. Не мог купить нормальную еду. Он мог только быть рядом — маленьким, испуганным, но единственно твёрдым островком в мире, который состоял из разъездов и тьмы.
1995 год. Вайоминг. Девять дней до тринадцатилетия Дина.
Сэму семь. Он только что сломал руку, упав с забора заброшенной заправки, где они искали равальпию. Джон был в отъезде. Дин, сжав зубы, наложил шину из палок и своего ремня, отвёз брата в скорую под легендой о падении с велосипеда, заполнил бумаги своим корявым почерком в графе «родитель/опекун». Социальные службы уже намечались на горизонте, пахло проверками. Пришлось срываться с места посреди ночи, укладывая спящего Сэма с его гипсом на заднее сиденье «Импалы».
Они остановились в придорожном мотеле, даже хуже, чем «Sands». Сэм стонал во сне. Дин сидел у окна, кутаясь в свою джинсовку, и смотрел, как за стеной плачет пьяная женщина. В его кармане лежало пять долларов. На утро нужно было заливать бензин.
Он вдруг с абсолютной, леденящей ясностью осознал: отец не вернётся. Или вернётся, но это ничего не изменит. Джон охотился на То, что убило их маму. Забота о Сэме была не его войной. Это была война Дина.
До этого момента он просто выполнял приказы. «Пригляди». «Накорми». «Не дай плакать». Он был солдатом на посту. Но в ту ночь, глядя на бледное от боли лицо брата, он понял, что поста больше нет. Есть поле боя. И он на нём один.
Он встал, подошёл к кровати. Аккуратно, чтобы не разбудить, поправил одеяло на Сэме. Потом пошёл в ванную, включил свет и долго смотрел на своё отражение в потрескавшемся зеркале. Глаза, слишком старые для тринадцати с небольшим лет. Веснушки. Шрам над бровью от стычки с призраками. В этом лице не было ничего материнского. Оно было худым, угловатым, мальчишеским.
Но когда он вернулся в комнату и сел на край кровати, Сэм, не открывая глаз, потянулся к нему своей здоровой рукой. Его пальцы вцепились в полукуртки Дина.
— Мама… — прошептал он сквозь сон. — Холодно…
И всё. Лёд внутри сломался. Не из-за нежности, а из-за тотальной, всепоглощающей ответственности. Он больше не ребёнок, пытающийся играть во взрослого. Он — единственный взрослый, который у Сэма есть. Единственный барьер между ним и этим холодным, голодным, полным чудовищ миром.
Дин лёг рядом, обнял брата, стараясь не задеть гипс. Сэм прижался к его груди, и его дыхание стало ровнее.
— Всё в порядке, Сэмми, — тихо сказал Дин в темноту, и его голос звучал чужим, низким, нарочито спокойным. — Я здесь. Всё под контролем.
Он врал. Ничего не было под контролем. Но он понял главное: если он не станет этой каменной стеной, этой несуществующей «мамой», то Сэм разобьётся. И с этой ночи он перестал пытаться. Он просто стал. Старшим братом, отцом, матерью, нянькой, защитником. Щитом. Даже если щит сам был сделан из страха и детских костей.
Он закрыл глаза, прислушиваясь к дыханию брата. Завтра нужно будет украсть еду из супермаркета и найти дешёвого врача, чтобы сменили гипс. Завтра начнётся новый день его войны. Его личной, тихой, отчаянной войны за то, чтобы Сэмми выжил. И чтобы, может быть, когда-нибудь перестал видеть монстров во сне.
***
Это слово, «мама», осталось их секретом. Оно звучало нечасто, только в полной темноте, в моменты предельной усталости или детской боли. Как мантра. Как спасательный круг. Для Сэма это была просто правда — тот, кто всегда рядом, кто кормит, защищает, утешает, и есть мама. Для Дина — тяжёлая, сбивающая дыхание ответственность, которую он нёс, выпрямив плечи, потому что иначе было нельзя. Иначе Сэм разобьётся. Он вжился в эту роль так глубоко, что его собственные потребности растворились. Он был не Дин, личность. Он был Дин-для-Сэма. Щит. Опора. Мама.
Тот рисунок в День матери — Дину было семнадцать, Сэму тринадцать. Сэм принёс из школы лист бумаги, смятый по углам. На нём был изображён человек в кожаной куртке, держащий за руку мальчика. Жёлтым карандашом выведено: «Мама. Дин». Учительница вызвала Дина. Её взгляд был смесью жалости и осуждения. «Мальчику нужна помощь, психологическая. Это ненормально». Дин забрал рисунок, увёл Сэма из школы в тот же день, и они больше туда не возвращались. Он не ругал Сэма. Он аккуратно положил рисунок в коробку с фотографией Мэри, под стопкой фальшивых удостоверений. Самый важный документ в его жизни. Доказательство того, что он хоть что-то сделал правильно.
Их мир был тесен, душен и совершенен. Они дышали друг другом. Дин не знал, где заканчивается его потребность заботиться и начинается потребность просто чувствовать Сэма рядом — его дыхание, его присутствие. Это была нездоровая, коварная зависимость, но она была единственной почвой под ногами в свободном падении их жизни.
Потом наступил Стэнфорд. Уход Сэма.
Для Дина мир не просто рухнул. Он обесцветился. «Импала» стала просто машиной, а не домом. Охота — механическим ритуалом. Он злился на отца, который приказал «либо приводи его, либо оставь», но ещё больше — на себя. Потому что он потерпел неудачу в своей главной миссии. Его «сын» ушёл, отверг его, назвав их жизнь уродливой и неправильной. Для Дина это звучало так: «Ты мне больше не нужен. Ты — не моя мама. Ты — никто».
Пустота, которая образовалась внутри, была оглушительной. Он ловил себя на том, что покупает два бургера, поворачивается, чтобы сказать что-то на заднее сиденье, и замирает. Тишина в машине была невыносимой. Он пил больше, сражался с нечистью яростнее и безрассуднее, как будто пытаясь заполнить собой ту бездну, где раньше был Сэм.
Сэм в Стэнфорде строил нормальную жизнь, как дом из карт. Джессика была прекрасна, учёба давалась легко, будущее манило. Но по ночам его будил собственный стон: «Мама…» — шёпотом в подушку. Он просыпался в холодном поту, ища глазами в темноте знакомый силуэт на стуле, где Дин чистил оружие, чтобы быть начеку. Ему не хватало запаха масла и пороха под боком. Его новая, чистая, правильная жизнь казалась хрупкой и ненастоящей. Он выбрал свободу, но обнаружил, что свободен он как птица с подрезанными крыльями — не знает, как летать в одиночку.
***
Воссоединение после смерти Джессики и исчезновения Джона было неожиданным, но не было сладким. Оно было болезненным, как вправление вывихнутого сустава. Сэм вернулся с разбитой душой, и Дин, увидев его в таком состоянии, не сказал «Я же говорил». Он просто шагнул вперёд и впился в него мёртвой хваткой, как тонущий. Сэм вдавил лицо в знакомую кожу куртки и выдохнул, задыхаясь:
— Мама…
И Дин, похоронив рыдание где-то глубоко в груди, просто прошептал ему в волосы:
— Всё кончено, Сэмми. Я здесь. Я тут.
Зависимость вернулась, но изменилась. Она стала осознанной, а оттого ещё более опасной. Они были уже не мальчик и его «мама», а два травмированных мужчины, связанные пуповиной из шрамов и вины. Они дрались, кричали друг на друга, бросали в лицо горькие слова. Но никто не уходил. Потому что уйти — значило снова ампутировать часть себя.
Сквозь старые шрамы проросла новая, колючая реальность. Их зависимость стала ещё страшнее, ещё острее. Теперь они знали цену разлуки. И боялись её пуще демонов.
***
Однажды ночью, после особенно тяжёлой схватки, в номере мотеля пахло кровью и антисептиком. Сэм дрожал от отдачи адреналина, не в силах унять мелкую дрожь в пальцах. Дин, перевязывая ему рану на боку, водил тампоном с йодом сосредоточенно, почти нежно.
— Тихо, всё нормально, — бормотал он, как когда-то, укачивая. Его пальцы были шершавыми, но движения — точными.
Сэм поймал его взгляд. В нём не было просто братской заботы. Там было что-то тёмное, голодное, безумно знакомое. То же, что клокотало и в нём самом. Это не было внезапным. Это было неизбежным, как гравитация. Они слишком долго были всем друг для друга, чтобы между ними оставались какие-то границы.
Это случилось тихо. Без слов. Просто движение навстречу — сначала лбов, потом губ. Это не было похотью. Это было отчаянием. Это был поиск утерянного рая, подтверждение того, что они живы, что они здесь, вместе. Дин целовал его со сдержанной яростью человека, который вновь обретает украденную часть души, а Сэм отвечал с благодарностью заблудшего, нашедшего дорогу домой. Их любовь была шрамами, сросшимися в один причудливый рубец. Нездоровой, опасной, единственно возможной.
Прикосновения были нежными и в то же время отчаянными, будто они пытались вжаться друг в друга, слиться в одно целое, чтобы больше никогда не быть разорванными. Это была проверка на прочность: «Ты всё ещё здесь? Я всё ещё твой? Мы всё ещё всё?» Это был самый извращённый и самый честный молитвенный обряд в их жизни.
Утром они лежали молча. Свет раннего солнца резал глаза. Вина и стыд уже поднимались в горле едким комом. Но когда Сэм, не глядя, протянул руку и нашёл руку Дина, сцепив их пальцы с силой, способной сокрушить кости, тот сжал её в ответ. Ничего не сказав.
Они не говорили об этом. Никогда. Это стало ещё одним нездоровым, тёмным секретом в их коллекции. Но в этом был свой ужасный порядок. Они сражались с монстрами, продавали душу друг для друга, умирали и возвращались. Их любовь давно перестала умещаться в какие-либо нормальные рамки. Она была братской, материнской, отцовской, болезненной, спасительной и разрушительной одновременно.
Он провёл рукой по его волосам — жест, отточенный годами.
— Спи, Сэмми.
И Сэм заснул, как в детстве — в полной уверенности, что его щит, его стена, его странная, искалеченная «мама» никуда не денется. А Дин смотрел в потолок, чувствуя тяжесть брата на своём плече, и думал, что ад, рай и всё, что между, — это здесь.
Они были друг для друга всем: и братьями, и родителями, и грехом, и спасением. Им было плевать на нормальность. Потому что в их вселенной, состоящей только из них двоих и дороги под колёсами «Импалы», это и было единственно возможным определением семьи. Нездоровой, искалеченной, безумной — но своей.
